Храм Вятки с 300-летней историей

 

2454805-R3L8T8D-650-34 

Ольга Седакова 

Исторический феномен пустоты. Этот диагноз нашему времени поставлен очень давно: вероятно, в «конце прекрасной эпохи». Опустошенность, обессмысленность, бесцельность, сползающее движение к концу, который тоже ничего не значит. Богатые времена, времена больших событий кончились.

Отличие нашего момента это удивительное спокойствие по поводу как бы «узаконенной» пустоты бытия. Да, несомненно, все пусто, смысла ни в чем нет, кругом одни видимости, тиражируемые артефакты и симулякры. Люди мы маленькие и пустые (но других, «великих» больше нет, так что и сравнивать не с кем), никакого светлого будущего нет (и хорошо, а то ради этого будущего опять построят лагеря), великого Начала тоже нет, истины нет (и тоже неплохо: а то за истину придется умирать и убивать), есть только разнообразные взгляды на жизнь, и у каждого такого взгляда есть своя если не правда, то объяснимость, «правдивость».  Ничего значительного мы уже создать не можем, да и воспринять, кажется, не можем – да не очень-то и хотим. Так и будем жить, реагируя на поток обстоятельств, на «шум времени», заботясь главным образом о сохранении молодости и здоровья.

Но начну я с пустоты в границах личной жизни. Я думаю, этот опыт – встреча с пустотой, шок пустоты – вообще говоря, неизбежен, это постоянное и, нужно думать, необходимое испытание человека. Вероятно, это соседство с пустотой – о котором чаще всего просто не помнят, но которое иногда обнаруживается со всей своей силой – это соседство и даже родство человека с пустотой входит в само положение человека в этом мире. В обыденности встреча с пустотой называется скукой, у духовных отцов – ночью души. Наверное, форм этой встречи еще много, и происходит она с разной интенсивностью, но, мне кажется, речь всегда идет об одной вещи.

Я не поверю, если мне кто-нибудь скажет, что он никогда – в той или иной форме – не знал этого переживания. Я не поверю и тому, кто пообещает навсегда избавить меня от него: предложит какую-нибудь программу действий, лекарство, психотерапию и т. п., чтобы никогда впредь не встречать пустоты. Я уверена, что ничем другим как иллюзией – или глушилкой, о которой я буду говорить дальше, – такой путь гарантированного избежания пустоты быть не может. Это было бы, вообще говоря, предложение избежать собственной смертности.

И действительно, пустота – самая прозрачная форма греха и смерти  (грех, как мы помним, – «жало смерти»); она  – похуже ада. В любых других дурных проявлениях: в злобе, в насилии, в безобразии какая-то жизнь, но есть. А в пустоте ее нет совсем. Поэтому это самое невыносимое для человека переживание. Из него хочется бежать куда угодно. Как известно, природа не терпит пустот. И человек не терпит пустот. И общество не терпит пустот. И поэтому оно торопится пустоты заполнять. Новогодними елками и фейерверками, например!

И вот здесь-то, мне кажется, и заключена самая большая опасность. Не в пустоте самой по себе, которую, уж если она настигла, нужно перетерпеть, и терпение, можно надеяться, принесет плоды; откроются, быть может, новые, неожиданные для тебя смыслы и горизонты. Даже от тривиальной скуки, владеющей современным миром, не следует бежать опрометью в одно развлечение за другим.

Встреча с пустотой – своего рода суд над тем, что с тобой происходит на земле, когда ты вдруг видишь: все, что тебя держало, не имеет никакого смысла. Такое испытание, я думаю, направлено в будущее. Какая-то, может быть, последняя правда навещает нас в этот момент, и мы видим совсем пустым то, что и в самом деле не было совсем полно. Не то чтобы оно было пусто. Но на его неполноту, на его относительную осмысленность можно было закрывать глаза. И вдруг тебе это открывается во всей силе. Здесь и может начаться молитва – как в «Стихах о смертном часе» С.С.Аверинцева, где рассказано о том, как «минет все, что мнилось», как человека покидает вся его мнимость, всё, что «сновидцу наяву снилось»,

И срам небытия обнажится.
Здесь и звучит последняя просьба:
Пустоту мою наполни Тобою. 

Зная себя пустым, можно просить о наполнении; если же с тобой и так все в порядке…

Так вот, я думаю, что главная опасность не в самой пустоте – а в том, что ее заглушают. Ее пытаются как можно скорее чем-нибудь закрыть, засыпать, завалить: любой активностью, любым общением, чем угодно; «отвлечься» на что-нибудь, «предпринять» что-нибудь. И такая, «превращенная» пустота, в отличие от первой, уже безысходна.

9851bcf00265b2956af8c92cc3873680

Напомню, что итальянский фашизм и немецкий нацизм возникали как огромная глушилка осознанной и опостылевшей пустоты: как попытка противостоять разложению  позднебуржуазной жизни в новом энтузиазме, в возрожденном героическом «величии родной древности», римской или тевтонской. Этим его вожди и риторы соблазняли самых просвещенных критиков пустой цивилизации.

Наш момент цивилизации действует по-другому. Он отличается тем, что, пожалуй, как никогда, озабочен изготовлением других, «безопасных» глушилок пустоты. Человека теперь зовут не маршировать с факелами, угрожая какому-то «общему врагу» и обещая отдать жизнь за родного дуче, – а всего лишь «балдеть» и «зажигать» на массовых концертах и дискотеках и читать сплетни о поп-идолах, которые отдать за себя жизнь вовсе не требуют.

Глушилки издают при этом немыслимый шум и гром, заполняют пространство и время, зрение, слух и все восприятие. Человеку в нормальном состоянии от динамики этих глушилок становится физически плохо. Это ведь не иначе как пытка, вся эта сверхгромкая музыка, весь этот сверхмеханический ритм, весь этот штурм нашего физического восприятия и насилие над ним. Какой же силы должна быть тревога, которую таким образом глушат? Современная индустрия развлечений – неслыханная по размаху – говорит о бесконечных и все более интенсивных попытках заглушить пустоту.

Но развлечения еще не самое страшное. Развлечениям отведен какой-то момент жизни, и человек пока еще не заявил, что хочет только развлекаться. Он позволяет себе таким образом, «развлечениями», глушить пустоту в моменты отдыха, в свободные (то есть, пустые) часы, а в остальное время он все-таки занят чем-то другим. Самое страшное происходит, когда не развлечения, а сама занятость, сама активность, сама деятельная жизнь принимает компенсирующий, «глушащий» характер.

Что-то (очень много что!) делается, но делается только для того, чтобы заглушить пустоту. Чтобы сделать вид, что что-то происходит и куда-то движется. Эта активность и называлась в православной аскете унынием. Мельница крутится, но ничего не мелет. Мы окружены этими пустыми формами: книжки издаются, потому что их почему-то надо издавать; конференции устраиваются, потому что почему-то надо их устраивать и т. д. Бездна пустых форм, которые уже никому не нужны, и которые загромождают жизненное пространство именно в силу своей пустоты. Настоящая, значительная, значащая вещь не заполняет пространство: наоборот, она открывает его, умножает, она выводит на простор. Вот откуда у нас это ощущение загроможденности мира вещами и информацией, как во время пробок на улицах: эти вещи и эта информация пусты. Они лишние. Как пустые и лишние, они занимают место, съедают пространство и время. Непустые вещи не отбирают, а дарят место для жизни: они сами и есть это место. Пустота, о которой мы говорим, – это не какое-то пустое пространство, которое ничем не заполнено: это полное отсутствие всякого пространства для жизни. «Се, оставляется вам дом ваш пуст». В таком доме нечем жить, не в чем жить: нечему отдать себя.

Это состояние цивилизованного мира, когда пустота, с одной стороны, принята и как бы введена в порядок вещей, а с другой стороны, весь этот порядок вещей только и делает, что пытается ее заглушить и игнорировать, – это состояние ничего не стоит обличать.

Pelion-village

Нашу цивилизацию часто сравнивают с позднеантичным временем, с Римом периода упадка. Непредвзятый человеческий взгляд там так же поражает масштабность пустоты – и характерная попытка заменить смысл величиной и количеством.

Остатки римских колоссов, чей уцелевший мизинец больше человека в рост, огромные пустые цирки, которые созданы как будто для ничего, для оскорбительной пустоты зрелищ. Количество и величина на месте смысла – как в нынешних сверхогромных плакатах. Такой бывает цивилизация в конце: такой материально могучей, такой во всех отношениях богатой и оснащенной – и такой размагниченной. Магнит будущего ее уже не влечет.

О сходстве нашего времени с позднеантичным писал греческий богослов Иоанн Зизиулас, отмечая при этом существенное и печальное различие. У идущего ко дну позднеантичного времени был ресурс, еще не использованный, еще не введенный в этот круг, – юное христианство. Оно пришло как ответ и исцеление от всей этой пустоты. А та цивилизация, которая уже век как объявляет себя пустырем, концом истории и т. д., она исторически вобрала в себя христианство, она мыслит себя как постхристианская. Эта культура полагает, что про христианство она уже все знает, христианству ей нечего сказать. Она считает, что это ее прошлое, которое прошло, как все остальное. Мы знаем, что эта мысль ошибочна – но кто докажет это обществу? Христианство было вовлечено в нашу двухтысячелетнюю историю. И если о том, что в ходе этих веков оно дало обществу и человеку, вспоминается редко (вообще говоря, никогда), то все недолжное в истории церкви и церквей поминается без конца.

Да, как поздняя античность, мы пришли к такому моменту, где прямое продолжение выглядит бесперспективным. Какая-то надежда, одушевлявшая все это движение, покинула мир. За обличениями современного общества как общества потребления, как либерализма без границ и т. д., забыто, концом – или венцом – какого проекта оно является. Почему и каким образом дело дошло до этого? Ведь то, что мы видим, есть осуществление очень долгого и, по существу своему, благородного проекта изменения мира к лучшему, которым человеческая история никогда не занималась так последовательно, как со времен европейского Просвещения. Предполагалось устроить мир, в котором человеку будет лучше жить. И лучше совсем не в низком смысле, не в том только, что он будет досыта накормлен, одет и избавлен от тяжелого труда. Он будет свободен, его достоинство не будет унижено, его чувство справедливости будет удовлетворено. Вот тогда, когда все будет для этого приготовлено, тогда человек и раскроет вполне свою человеческую природу. За этим проектом стоит мысль о человеческой природе, которая никогда до этого времени не имела возможности раскрыться вполне из-за непрерывного усилия выживания. Когда человеку будет легче дышать и двигаться, вот тут она и раскроется. И каждый будет писать музыку, как Бетховен, рисовать, как Рафаэль, и вообще осуществлять свои творческие и мыслительные способности. Потому что природа человека по мысли всех европейских гуманистов — это природа творческая и мыслительная. Творческая в широком смысле. Человек в замысле – гений, и как только внешние и социальные условия будут усовершенствованы, он этот замысел о себе реализует.

7834255-R3L8T8D-600-12

Этот проект отнюдь не сорвался: можно сказать, он исполнился. И не сам собой, а огромными общими трудами, с употреблением большой одаренности. Сорвались попытки реализовать его (или нечто подобное) в идеологическом государстве, как в случае советского коммунизма.

Но в том мире, который принято называть свободным и цивилизованным (а с недавних пор также «золотым миллиардом»), он исполнился. Человек – статистический человек – никогда так хорошо не жил, никогда не обладал столькими возможностями, никогда не был так защищен от несправедливости, от болезней, от нищеты, от грубого труда. Венец этого развития, я думаю, – «Всеобщая декларация прав человека», шестидесятилетие которой мы встречаем. Когда читаешь любой из ее параграфов, он звучит, как песнь торжествующей любви – например, «каждый человек, независимо от пола, религии, нации и т. д. имеет право заключать брак по собственному выбору» и т. п.

Никогда такого не было. У человека никогда не было большинства из тех прав, которые декларирует современная цивилизация. И не только декларирует: она предписывает их к исполнению. Здесь, я думаю, вершина этого проекта – утверждение достоинства человека. В каком-то смысле это отклик пророчеству Исаии: «Люди будут дороже чистого золота, и мужи – дороже золота Офирского» (Ис. 13, 12)5. 

И что же? обнаружилось, что, приобретя все эти условия существования (не только материальные), человек отнюдь не стал гениальнее и жизнь его не стала более творческой. Наоборот, человек явно стал менее творческим и менее гениальным (во всяком случае, в традиционных областях проявления гениальности). Он не стал писать холсты, как Рембрандт, а стал изготовлять акции и перформансы, а свободное время отдавать таким развлечениям, которые располагаются явно ниже человеческого достоинства. Когда его перестали унижать извне, он стал унижать или снижать себя сам. Это недоразумение породило обратную гипотезу, которую мы теперь нередко слышим от публичных людей: «А может быть, гениальное творчество несовместимо с хорошей жизнью? Может быть, дилемма такова: или лагеря и исторические кошмары – или мирная благополучная жизнь и посредственность?» Легко предсказать, какую из двух этих возможностей выберет статистический современный человек.

7834855-R3L8T8D-600-17

Но это мысль не менее короткая, чем противоположная, – и решение не менее поспешное. Ошибка проекта прогресса видится мне именно в том, что это было слишком быстрое решение: сначала создать подготовительные условия для свободного раскрытия человека – а там уж оно само произойдет. Обнаружилось, что такое раскрытие человеческой природы с этими условиями прямо не связано. А работа над условиями жизни из средства превратилось в самоцель, и человечество уже не может перестать «овладевать природой» и делать другие трудоемкие и, как теперь очевидно, опасные для собственного выживания в мире – и выживания мира – вещи.

С какими же условиями связано раскрытие человеческой природы, иначе говоря, счастье человека, осуществление человека? Вот это вопрос – и вопрос не для быстрого решения. Но внутренняя исчерпанность огромного исторического проекта «прогресса», неплодотворность и уже явная опасность его прямого продолжения  – и при этом невозможность свернуть с этого пути (продолжение технических завоеваний и т. п.) и составляют то переживание исторической пустоты, с которого мы начинали наши рассуждения.

Позднеантичная цивилизация, «римский мир периода упадка» многими чертами, увы, напоминает нас. Многими печальными свойствами, которые повсеместно обсуждаются – и часто с несколько истерическим нажимом: рушится семья, рушится нравственность, гибнет молодежь... Все это говорили и в позднем Риме, и так оно в сущности и было. И, тем не менее, в поздней античности были и другие вещи: те, которые тянулись к другому, тянулись к будущему. И они вошли в это будущее. В лице апологетов в богословие вошла греческая философия. В первых христианских памятниках, фресках и мозаиках мы видим продолжение тех же помпейских росписей языческих мозаик. Что-то в позднем мире было, что из общего погибания тянулось к будущему, к другому будущему. К тому, где произошла встреча Афин и Иерусалима.

x_70a07d2c

И вот, можно задать вопрос: а есть ли что-то такое и в наших днях, что пригодится для другого, что смотрит в будущее – какое-то новое приобретение, новое знание, новое чувство? И я могу с полной искренностью сказать, что, на мой взгляд, есть.

О нашей современности принято думать более всего в связи с утратами и деградацией, но у нас есть и приобретения.

Никогда еще человек не различал так ясно всеобщей хрупкости мира и его всеобщей связности. И, тем самым, никогда не хотел в такой мере избежать насилия – в виде действия, мысли, формы.

Вот что мы знаем теперь. Очень небольшую вещь. У нас гораздо больше, чем когда-нибудь, внутреннего неприятия агрессии и отвращения к пресловутой воле к власти. Больше, чем у Бетховена, больше, чем у Рафаэля. Всего другого меньше, но этого явно больше.

Вполне удовлетворит современную душу такое произведение, которое никаким образом не агрессивно, которое не проявляет никакого желания властвовать над тобой, а появляется, как нечто открывающее тебе пространство, позволяющее быть как крайне внимательное и бережное. И ту бережность, которую мы сейчас могли бы полюбить, мы совсем не часто встретим во всем, что сделано до сих пор, в великие времена человеческого гения. Это совсем новая задача. И как все совсем новое, она стара как мир. Она звучит так: человек познает мир не через то, что он из него взял силой, а через то, что он ему добавил: себя самого. И эта новая позиция и может противостоять пустоте.

x_b76c6cb2

Пустота забрала себе все громкое, все большое, все яркое, все властное, все «великое» в старом смысле – но некоторых вещей она не может взять. Каких? Вещей маленьких, неприметных, кротких. Таких, как бережность, нежность, внимание, как чуткость, большая чуткость, может быть, чем прежде: она известна современному человеку. Среди другого: современный человек по-новому чуток к страданию. Он не может переносить те страдания других, которые в прежние времена принимались как вполне терпимые, входящие в порядок вещей (я имею в виду не только корриды и публичные казни).

Пацифизм и вегетарианство, «экологическое» отношение к вещам, которые стихийно, как огонь, распространяются среди европейцев, – внешние проявления этого отталкивания от насилия. И для меня эти, почти негативные новые свойства «избалованного» человека благополучной цивилизации – это зерна будущего, из которого может развиться творчество совсем другого типа, величие другого типа.

x_51050fd9

Я не хотела бы, чтобы меня поняли так, что эту новую нежность и внимательность я представляю себе на манер позднеантичной. Нет, это другое. То – позднее, изящное, изысканное знание хрупкости бытия, как в помпейских фресках. На нем лежит вечернее, закатное освещение. Прощальная ласка. Очарование обреченного, того, чего завтра не будет. А не будет завтра ничего. И поэтому все становится равно дорогим: малое и большое, полное смыслом и как будто пустяковое. Умиление, уравнивающее большое и малое, существенное и несущественное, как в памяти об ушедшем дорогом человеке. Но я-то говорю скорее об утреннем, о сильном – очень сильном начале. Как росток в каком-то отношении сильнее взрослого растения. Сильнее своим ресурсом будущего. Сила бережности и дарения – никак не меньше, чем привычная сила захвата и преодоления. Это великая сила.